В 1852 году писатель Иван Гончаров, уже автор «Обыкновенной истории», отправился в длительную экспедицию на парусном корабле «Паллада». За три года он посетил Англию, некоторые страны Африки, Китай, Японию, а потом по суше через Сибирь добрался до Петербурга. Во время путешествия писатель вёл путевой дневник, фрагменты которого потом публиковал в разных журналах: от «Отечественных записок» до «Современника». В 1858 году все они были объединены в сборник «Фрегат „Паллада“». Вот фрагмент из него.
Автор: Иван Гончаров
VIII. ИЗ ЯКУТСКА
Ураса. — Станционный смотритель. — Ночлег на берегу Лены. — Перевоз. — Якутск. — Сборы в дорогу. — Меховое платье. — Русские миссионеры. — Перевод Св. Писания на якутский язык. — Якуты, тунгусы, карагаули, чукчи. — Чиновники, купцы. — Проводы
Река Лена, конец девятнадцатого — начало двадцатого века. Фото:
фотография из
альбома «Виды Якутской области» И. Попова
Было близко сумерек, когда я, с человеком и со всем багажом, по песку, между кустов тальника, подъехал на двух тройках, в телегах, к берестяной юрте, одиноко стоящей на правом берегу Лены.
У юрты встретил меня старик лет шестидесяти пяти в мундире станционного смотрителя со шпагой. Я думал, что он тут живет, но не понимал, отчего он встречает меня так торжественно, в шпаге, руку под козырек, и глаз с меня не сводит. «Вы смотритель?» — кланяясь, спросил я его. «Точно так, из дворян», — отвечал он. Я еще поклонился. Так вот отчего он при шпаге! Оставалось узнать, зачем он встречает меня с таким почетом: не принимает ли за кого-нибудь из своих начальников?
Это обстоятельство осталось, однако ж, без объяснения: может быть, он сделал это по привычке встречать проезжих, а может быть, и с целью щегольнуть дворянством и шпагой. Я узнал только, что он тут не живет, а остановился на ночлег и завтра едет дальше, к своей должности, на какую-то станцию.
«А вы куда изволите: однако в город?» — спросил он. «Да, в Якутск. Есть ли перевозчики и лодки?»
«Как не быть! Куда девается? Вот перевозчики!» — сказал он, указывая на толпу якутов, которые стояли поодаль.
«А лодки?» — спросил я, обращаясь к ним. «Якуты не слышат по-русски», — перебил смотритель и спросил их по-якутски. Те зашевелились, некоторые пошли к берегу, и я за ними. У пристани стояли четыре лодки. От юрты до Якутска считается девять верст: пять водой и четыре берегом.
«Мне надо засветло поспеть на ту сторону», — сказал я.
«Чего не поспеть, поспеете! — заметил смотритель и опять спросил перевозчиков по-якутски, во сколько времени они перевезут меня через реку. — Часа в три, говорят, перевезут».
«Что вы: да ведь через три часа ночь будет!» — возразил я.
«Извольте видеть, доложу вам, — начал он, — сей год вода-то очень низка: оттого много островов и мелей; где прежде прямиком ехали, тут едут между островами».
«Где же река?» — спросил я, глядя на бесконечное, расстилавшееся перед глазами пространство песков, лугов и кустов.
«А вот она и есть, — сказал смотритель, указывая на луга, пески и на проток, сажен в пять шириной, на котором стояли лодки. — Это-то все острова», — прибавил он.
«Лена, значит, шире к той стороне, к нагорной, как Волга», — заключил я про себя.
Смотритель опять стал разговаривать с якутами и успокоил меня, сказав, что они перевезут меньше, нежели в два часа, но что там берегом четыре версты ехать мне будет не на чем, надо посылать за лошадьми в город.
«А там есть какая-нибудь юрта, на том берегу, чтоб можно было переждать?» — спросил я.
«Однако нет, — сказал он, — кусты есть... Да почто вам юрта?» — «Куда же чемоданы сложить, пока лошадей приведут?» — «А на берегу: что им доспеется? А не то так в лодке останутся: не азойно будет» (то есть: «Не тяжело»).
Я задумался: провести ночь на пустом берегу вовсе не занимательно; посылать ночью в город за лошадьми взад и вперед восемь верст — когда будешь под кровлей? Я поверил свои сомнения старику.
Якутск, конец девятнадцатого — начало двадцатого века. Фото:
фотография из
альбома «Виды Якутской области» И. Попова
«Там берегом дорога хорошая, ни грязи, ни ям нет, — сказал он, — славно пешком идти».
«Человек мой города не знает: он не найдет ни лошадей, ни гостиницы», — возразил я.
«Однако гостиницы нет в Якутске», — перебил смотритель.
«Как нет: где же я остановлюсь?» — спросил я, испуганный новым, неожиданным обстоятельством.
«Извольте послать вашу подорожную в управу: сейчас квартиру отведут; обязаны».
«А tout malheur remede» [«От всех бед есть лекарство» — фр.], — заметил я почти про себя.
«Чего изволите?»
«Нет, это я так, по-якутски обмолвился. Вот что, господин смотритель: я рассудил, что если я теперь поеду на ту сторону, мне все-таки раньше полночи в город не попасть. Надо будить всех. Не лучше ли мне ночевать здесь, в юрте?..» — «Оно, конечно, лучше, — отвечал он. — Юрта хорошая, теплая; тут ничего не воруют; только блох дивно».
Мне наскучил якутский язык, я обрадовался русскому, даже и этому, хотя не все и по-русски понимал. Решено: я остался. Мы вошли в юрту, или, правильнее, урасу. Это просто большой шалаш, конической формы, из березовой коры, сшитый довольно плотно, так что ветер мало проходил насквозь. Крутом лавки, покрытые сеном, так же как и пол. Посредине открытый очаг, вверху отверстие для дыма. Кроме того, там были два столика, крытые красным сукном; на одном лежала таблица, с показанием станций и числа верст, и стояла чернильница с пером. Юрта походила на военную ставку, особенно когда смотритель повесил свою шпагу на гвоздь.
Я пригласил его пить чай. «У нас чаю и сахару нет, — вполголоса сказал мне мой человек, — все вышло». — «Как, совсем нет?» — «Всего раза на два». — «Так и довольно, — сказал я, — нас двое». — «А завтра утром что станете кушать?» Но я знал, что он любил всюду находить препятствия. «Давно ли я видел у тебя много сахару и чаю?» — заметил я. «Кабы вы одни кушали, а то по станциям и якуты, и якутки, чтоб им...» — «Без комплиментов! давай что есть!»
«Скажите, пожалуйста, каков город Якутск?» — стал я спрашивать смотрителя.
Жители Якутска, конец девятнадцатого — начало двадцатого века.
Фото: фотография из
альбома «Виды Якутской области» И. Попова
О Якутске собственно я знал только, да и вы, вероятно, не больше знаете, что он главный город области этого имени, лежит под 62° с. широты, производит торг пушными товарами и что, как я узнал теперь, в нем нет... гостиницы. Я даже забыл, а может быть и не знал никогда, что в нем всего две тысячи семьсот жителей.
Я узнал от смотрителя, однако ж, немного: он добавил, что там есть один каменный дом, а прочие деревянные; что есть продажа вина; что господа всё хорошие и купечество знатное; что зимой живут в городе, а летом на заимках (дачах), под камнем, «то есть камня никакого нет, — сказал он, — это только так называется»; что проезжих бывает мало-мало; что если мне надо ехать дальше, то чтоб я спешил, а то по Лене осенью ехать нельзя, а берегом худо и т.п.
Потом он поверил мне, что он, по распоряжению начальства, переведен на дальнюю станцию вместо другого смотрителя, Татаринова, который поступил на его место; что это не согласно с его семейными обстоятельствами, и потому он просил убедительно Татаринова выйти в отставку, чтоб перепроситься на прежнюю станцию, но тот не согласился, и что, наконец, вот он просит меня ходатайствовать по этому делу у начальства.
Я все обещал ему. «Плотников — моя фамилия», — добавил он. «Очень хорошо — Плотников», — записал я в книжечку, и мне живо представилась подобная же сцена из «Ревизора».
Потом смотритель рассказывал, что по дороге нигде нет ни волков, ни медведей, а есть только якуты; «еще ушканов (зайцев) дивно», да по Охотскому тракту у него живут, в своей собственной юрте, две больные, пожилые дочери, обе девушки, что, «однако, — прибавил он, — на Крестовскую станцию заходят и медведи — и такое чудо, — говорил смотритель, — ходят вместе со скотом и не давят его, а едят рыбу, которую достают из морды...» — «Из морды?» — спросил я. «Да, что ставят на рыбу, по-вашему мерёжи».
Смотритель говорил, не подозревая, что я предательски, тут же, при нем, записал его разговор.
Подали чай. Человек мой хитро сложил в пирамиду десятка полтора кусков сахару, чтоб не обнаружить нашей дорожной нищеты. Я придвинул сахар к смотрителю. Он взял самый маленький кусочек и на мое приглашение положить сахару в стакан отвечал, что никогда этого не делает, — сюрприз для моего человека, и для меня также: у меня наутро оставался в запасе стакан чаю. Смотритель выпил три стакана и крошечный оставшийся у него кусочек сахару положил опять на блюдечко, что человеком моим было принято как тонкий знак уменья жить.
Между тем наступила ночь. Я велел подать что-нибудь к ужину, к которому пригласил и смотрителя. «Всего один рябчик остался», — сердито шепнул мне человек. «Где же прочие? — сказал я, — ведь у якута куплено их несколько пар». — «Вчера с проезжим скушали», — еще сердитее отвечал он. «Ну разогревай английский презервный суп», — сказал я. «Вчера последний вышел», — заметил он и поставил на очаг разогревать единственного рябчика.
Смотритель вынул из несессера и положил на стол прибор: тарелку, ножик, вилку и ложку. «Еще и ложку вынул!» — ворчал шепотом мой человек, поворачивая рябчика на сковородке с одной стороны на другую и следя с беспокойством за движениями смотрителя. Смотритель неподвижно сидел перед прибором, наблюдая за человеком и ожидая, конечно, обещанного ужина.
Я с удовольствием наблюдал за ними обоими, прячась в тени своего угла. Вдруг отворилась дверь и вошел якут с дымящеюся кастрюлей, которую поставил перед стариком. Оказалось, что смотритель ждал не нашего ужина. В то же мгновение Тимофей с торжественной радостью поставил передо мной рябчика. Об угощении и помину не было.
Подлёдный лов рыбы, конец девятнадцатого — начало двадцатого века.
Фото: фотография из
альбома «Виды Якутской области» И. Попова
Как бы, кажется, около половины сентября лечь раздетому спать на дворе, без опасности простудиться насмерть? Ведь березовая кора не Бог знает какие стены. В Петербурге сделаешь это и непременно простудишься, в Москве реже, а еще далее, и особенно в поле, в хижине, кажется, никогда. Мы легли. Человек сделал мне постель, буквально «сделал», потому что у меня ее не было: он положил на лавку побольше сена, потом непромокаемую шинель, в виде матраца, на это простыню, а вместо одеяла шинель на вате. В головах черкесское седло, которое было дано мне напрокат с тем, чтоб я его доставил в Якутск. Я быстро разделся и еще быстрее спрятался в постель.
Не то было с смотрителем: он методически начал разоблачаться, медленно снимая одну вещь за другою, с очков до сапог включительно. Потом принялся с тою же медленностью надевать ночной костюм: сначала уши заткнул ватой и подвязал платком, а другим платком завязал всю голову, затем надел на шею шарф. И так, раздеваясь и одеваясь, нечувствительно из старика превратился в старуху. Пламя камина освещало его изломанные черты, клочки седых волос, выглядывавших из-под платка, тусклый, апатический, устремленный на очаг взгляд и тихо шевелившиеся губы.
Я смотрел на него и на огонь: с одной стороны мне было очень тепло — от очага; спина же, обращенная к стене юрты, напротив, зябла. Долго сидел смотритель неподвижно; мне стало дрематься.
«Осмелюсь доложить, — вдруг заговорил он, привстав с постели, что делал всякий раз, как начинал разговор, — я боюсь пожара: здесь сена много, а огня тушить на очаге нельзя, ночью студено будет, так не угодно ли, я велю двух якутов поставить у камина смотреть за огнем!..»
«Как хотите, — сказал я, — зачем же двух?»
«Будут и друг за другом смотреть».
Пришли два якута и уселись у очага. Смотритель сидел еще минут пять, понюхал табаку, крякнул, потом стал молиться и наконец укладываться. Он со стонами, как на болезненный одр, ложился на постель. «Господи, прости мне грешному! — со вздохом возопил он, протягиваясь. — Ох, Боже правый! ой-о-ох! ай!» — прибавил потом, перевертываясь на другой бок и покрываясь одеялом. Долго еще слышались постепенно ослабевавшие вздохи и восклицания. Я поглядывал на него и наконец сам заснул.
Проснувшись ночью, я почувствовал, что у меня зябнет не одна спина, а весь я озяб, и было отчего: огонь на очаге погасал, изредка стреляя искрами то на лавку, то на тулуп смотрителя или на пол, в сено. Сверху свободно струился в юрту ночной воздух, да такой, Бог с ним, свежий... Оба якута, положив головы на мой sac de voyage [«саквояж» — фр.], носом к носу, спали мертвым сном. Смотритель спал болезненно: видно, что, по летам его, ему и спать уж было трудновато. Он храпел, издавая изредка легкое стенанье, потом почавкает губами, перестанет храпеть и начнет посвистывать носом.
Тут же я удостоверился, что в юрте в самом деле блох дивно.
На другой день, при ясной и теплой погоде, я с пятью якутами переправился через Лену, то есть через узенькие протоки, разделявшие бесчисленные острова. Когда якуты зашевелили веслами — точно обоз тронулся с места: раздался скрип, стук. После гребли наших матросов куда неискусны показались мне ленские гребцы! Один какой-то якут сидел тут праздно, между тем мальчишка лет пятнадцати работал изо всех сил; мне показалось это не совсем удобно для мальчишки, и я пригласил заняться греблей праздного якута. Он с величайшею готовностью спрятал трубку в сары и принялся за весло. «Кто это такой?» — спросил я. «Староста, — сказали мне, — с наслега едет в город». Я раскаялся, что заставил работать такого сановника, но уж было поздно: он так и выходил из лопаток, работая веслом. Мальчишка достал между тем из сапога грубый кусок дерева с отверстием (это трубка), положил туда щепоть зеленоватого листового табаку, потом отделил ножом кусочек дерева от лодки и подкрошил туда же; из кремня добыл огня, зажег клочок моха вместо трута и закурил все это вместе. «Зачем дерево кладешь в табак?» — спросил я. «Крепше!» — отвечал он.
Вдали сияли уже главы церквей в Якутске. «Скоро ли же будет Лена?» — спрашивал я, все ожидая, что река к нагорному берегу будет глубже, следовательно островов не имеет, и откроется во всей красе и величии. Один из якутов, претендующий на знание русского языка, старался мне что-то растолковать, но напрасно. У одного острова якуты вышли на берег и потянули лодку бечевою вверх. Дотянув до конца острова, они сели опять и переправились, уж не помню через который, узенький проток и пристали к берегу, прямо к деревянной лесенке.
«Тут!» — сказали они. «Что тут?» — «Пешкьюем надо». — «Где же Лена?» — спрашиваю я. Якуты, как и смотритель, указали назад, на пески и луга. Я посмотрел на берег: там ровно ничего. Кустов дивно, правда, между ними бродит стадо коров да два-три барана, которых я давно не видал. За Лену их недавно послано несколько для разведения между русскими поселенцами и якутами. Еще на берегу же стоял пастушеский шалаш из ветвей.
Один из якутов вызвался сходить в город за лошадьми. Я послал с ним человека, а сам уселся на берегу на медвежьих шкурах. Нельзя сказать, чтоб было весело. Трудно выдумать печальнее местности. С одной стороны Лена — я уж сказал какая — пески, кусты и луга, с другой, к Якутску, — луга, кусты и пески. Вдали, за всем этим, синеют горы, которые, кажется, и составляли некогда настоящий берег реки. Якутск построен на огромной отмели, что видно по пространным пескам, кустам и озеркам. И теперь, во время разлива, Лена, говорят, доходит до города и заливает отчасти окрестные поля.
От нечего делать я развлекал себя мыслью, что увижу наконец, после двухлетних странствий, первый русский, хотя и провинциальный, город. Но и то не совсем русский, хотя в нем и русские храмы, русские домы, русские чиновники и купцы, но зато как голо все! Где это видано на Руси, чтоб не было ни одного садика и палисадника, чтоб зелень, если не яблонь и груш, так хоть берез и акаций, не осеняла домов и заборов? А этот узкоглазый, плосконосый народ разве русский? Когда я ехал по дороге к городу, мне попадались навстречу якуты, якутки на волах, на лошадях, в телегах и верхом.
Городские якуты одеты понаряднее. У мужчин грубого сукна кафтан, у женщин тоже, но у последних полы и подол обшиты широкой красной тесьмой; на голове у тех и у других высокие меховые шапки, несмотря на прекрасную, даже жаркую, погоду. Якуты стригутся, как мы, оставляя сзади за ушами две тонкие пряди длинных волос, — вероятно, последний, отдаленный намек на свои родственные связи с той тесной толпой народа, которая из Средней Азии разбрелась до берегов Восточного океана. Я в этих прядях видел сокращение китайской косы, которую китайцам навязали манчжуры. А может быть, якуты отпускают сзади волосы подлиннее просто затем, чтоб защитить уши и затылок от жестокой зимней стужи.
Сколько я мог узнать, якутов, кажется, несправедливо считают кочующим народом. Другое дело тунгусы, чукчи и прочие племена здешнего края: те, переходя с одного места на другое, более удобное, почти никогда на прежнее не возвращаются. Якуты, напротив, если и откочевывают на время в другое от своей родной юрты место, где лучше корм для скота, но ненадолго, и после возвращаются домой. У них большей частью по две юрты, летняя и зимняя. Этак, пожалуй, и мы с вами кочующий народ, потому что летом перебираемся в Парголово, Царское Село, Ораниенбаум.
Якутского племени, и вообще всех говорящих якутским языком, считается до двухсот тысяч обоего пола в области. Мужчин якутов сто пять тысяч. Область разделена на округи, округи на улусы, улусы на наслеги, или нослеги, или, наконец... не знаю как. Люди, не вникающие в филологические тонкости, попросту называют это здесь ночлегами.
В улусе живет до несколька сот, даже до тысячи и более, человек. Селений и деревень нет: их заменяют эти «наслеги». Наслегом называется несколько разбросанных, в двадцати, или около того, верстах друг от друга, юрт, в которых живет по два и по три, происходящих от одного корня, поколения или рода. Улусом управляет выборный, утвержденный русским начальством голова, наслегом — староста и его помощники, старшины. Членов одного рода называют по-русски родовичами. Они заботятся о взаимных нуждах, по крайней мере должны заботиться, и, кажется, отвечают за благочиние, порядок и исправный взнос повинностей.
Кстати, напомню вам, что Якутская область, с первого января 1852 года, возвышена в своем значении тем, что отделена от зависимости иркутского губернского начальства и управление ее вверено особому гражданскому губернатору. Впрочем, она, на положении других губерний, подчинена главному управлению генерал-губернатора Восточной Сибири.
Нужды нет, что якуты населяют город, а все же мне стало отрадно, когда я въехал в кучу почерневших от времени, одноэтажных, деревянных домов: все-таки это Русь, хотя и сибирская Русь! У ней есть много особенностей как в природе, так и в людских нравах, обычаях, отчасти, как вы видите, в языке, что и образует ей свою коренную, немного суровую, но величавую физиономию.
Пока я ехал по городу, на меня из окон выглядывали ласковые лица, а из-под ворот сердитые собаки, которые в маленьких городах чересчур серьезно понимают свои обязанности. Весело было мне смотреть на проезжавшие по временам разнохарактерные дрожки, на кучеров в летних кафтанах и меховых шапках или, наоборот, в полушубках и летних картузах. Вот гостиный двор, довольно пространный, вот и единственный каменный дом, занимаемый земским судом.
В гостином дворе, который в самом деле есть двор, потому что большая часть лавок открывается внутрь, я видел много входящих и выходящих якутов: они, говорят, составляют большинство потребителей. Прочие горожане закупают все, что им нужно, раз в год на здешней ярмарке.
Я ехал мимо старинной, полуразрушенной стены и несколько башен: это остатки крепости, уцелевшей от времен покорения области. Якутск основан пришедшими от Енисея казаками, лет за двести перед этим, в 1630-х годах. Якуты пробовали нападать на крепость, но напрасно. Возникшие впоследствии между казаками раздоры заставили наше правительство взять этот край в свои руки, и скоро в Якутск прибыл воевода.
Еще я видел больницу, острог, казенные хлебные магазины; потом проехал мимо базара с пестрой толпой якутов и якуток. Много и русского и нерусского, что со временем будет тоже русское. Скоро я уже сидел на квартире в своей комнате за обедом.
После обеда я пошел к товарищам, которые опередили меня. Через день они отправлялись далее; я хотел ехать вслед за ними, а мне еще надо было запастись меховым платьем и обувью: на Лене могли застать морозы.
«Где я могу купить шубу?» — спросил я одного из якутских жителей, которых увидел у товарищей. «Вам какую угодно: лисью, тарабаганью, песцовую или беличью?» — спросил он. «Которая теплее». — «Так медвежью хорошо». — «Ну, медвежью». — «Азойно (тяжело) будет в медвежьей», — промолвил другой. «Так песцовую». — «Теперь здесь мехов никаких не найдете...» — заметили мне. «В Якутске не найду мехов!» — «Не найдете; вот если б летом изволили пожаловать, тогда дивно бывает мехов: тогда бы славный купили, какой угодно, и дешево». — «А вот тогда-то бы и не купил: зачем мне летом мех?»
«Лучше всего вам кухлянку купить, особенно двойную...» — сказал другой, вслушавшийся в наш разговор. «Что это такое кухлянка?» — спросил я. «Это такая рубашка из оленьей шкуры, шерстью вверх. А если купите двойную, то есть и снизу такая же шерсть, так никакой шубы не надо».
Оленеводы в Якутии, конец девятнадцатого — начало двадцатого века.
Фото: фотография из
альбома “Виды Якутской области” И. Попова
«Нет, это тяжело надевать, — перебил кто-то, — в двойной кухлянке не поворотишься. А вы лучше под одинакую кухлянку купите пыжиковое пальто, — вот и все». — «Что это такое пыжиковое пальто?» — «Это пальто из шкур молодых оленей».
«Всего лучше купить вам борловую доху, — заговорил четвертый, — тогда вам ровно ничего не надо». — «Что это такое борловая доха?» — спросил я. «Это шкура с дикого козла, пушистая, теплая, мягкая: в ней никакой мороз не проберет».
«Помилуйте! — сказал тут еще кто-то, — как можно доху? шерсть лезет». — «Что ж такое, что лезет?»
«Как что: в рот, в глаза налезет?»
«Где ж мне купить доху или кухлянку?» — перебил я. «Теперь негде: вот если б летом изволили пожаловать, — дружно повторили все, — тогда приезжают сюда сверху, по Лене, из Иркутска, купцы; они закупают весь пушной товар».
«Торбасами не забудьте запастись, — заметили мне, — и пыжиковыми чижами». — «Что это такое торбасы и чижи?» — «Торбасы — это сапоги из оленьей шерсти, чижи — чулки из шкурок молодых оленей».
«Но, главное, помните, меховые панталоны», — сказал мне серьезно один весьма почтенный человек. «Нет, уж от этого позвольте уклониться». — «Ну, помянете меня!» — сказал он пророческим голосом. «Не забудьте также мехового одеяла», — прибавил другой.
«Зачем же меховые панталоны?» — с унынием спросил я: так напугали меня все эти предостережения! «А если попадете на наледи...» — «Что это такое наледи?» — спросил я. «Наледи — это не замерзающие и при жестоком морозе ключи; они выбегают с гор в Лену; вода стоит поверх льда; случится попасть туда — лошади не вытащат сразу, полозья и обмерзнут: тогда ямщику остается ехать на станцию за людьми и за свежими лошадями, а вам придется ждать в мороз несколько часов, иногда полсутки... Вот вы и вспомните о меховых панталонах».
«Ну а меховое одеяло зачем?» — спросил я. «На Лене почти всегда бывает хиус...» — «Что это такое хиус?» — «Это ветер, который метет снег; а ветер при морозе — беда: не спасут никакие панталоны; надо одеяло...» — «С кульком, чтоб ноги прятать», — прибавил другой. «Только все летом!» — повторяют все. «Ах, если б летом пожаловали, тогда-то бы мехов у нас!..»
Меня даже зло взяло. Я не знал, как быть. — Надо послать к одному старику, — посоветовали мне, — он, бывало, принашивал меха в лавки, да вот что-то не видать...» — «Нет, не извольте посылать», — сказал другой. «Отчего же, если у него есть? я пошлю». — «Нет, он теперь употребляет...» — «Что употребляет?» — «Да... вино-с. Дрянной старичишка! А нынче и отемнел совсем». — «Отемнел?» — повторил я. «Ослеп», — добавил он.
Стало быть, нельзя и ехать, потому что нельзя ничего достать, купить? Все можно: a tout malheur remede. Видя мое раздумье, один из жителей посоветовал обратиться к Алексею Яковличу, к Петру Федорычу или к Александру Андреянычу да Ксенофонту Петровичу: у них-де должны быть и дохи и медвежьи шкуры. «Кто это Алексей Яковлич и Петр Федорыч?» — «А вот они: здешние жители, один управляет тем, другой этим». — «Но я не имею удовольствия их знать...» А<лексей> Я<ковлич>, П<етр> Ф<едорыч> и А<лександр> А<ндреяныч> сами предупредили меня. Они начали с того, что позвали к себе обедать и меня и товарищей, и хотя извинялись простотой угощения, но угощение было вовсе не простое для скромного городка. У них действительно нашлись дохи, кухлянки и медвежьи шкуры, которые и были уступлены нам на том основании, что мы проезжие, что у нас никого нет знакомых, следовательно, все должны быть знакомы; нельзя купить вещи в лавке, следовательно, надо купить ее у частного, не торгующего этим лица, которое остается тут и имеет возможность заменить всегда проданное.
Но ведь этак, скажут мне, не напасешься вещей, если каждый день будут являться проезжие, и устанешь угощать: оно бестолково. Если каждый день будут проезжие, тогда будет и трактир; если явятся требования на меха, тогда не всё будут отсылать вверх, а станут торговать и здесь. В том-то и дело, что проезжие в Якутске — еще редкие гости и оттого их балуют пока. Но долго ли это будет? сомневаюсь. Еще несколько лет — и если вы приедете в Якутск, то, пожалуй, полиция не станет заботиться о квартире для вас, а вы в лавке найдете, что вам нужно, но зато, может быть, не узнаете обязательных и гостеприимных К. П., П. Ф., А. Я. и других.
Вот теперь у меня в комнате лежит доха, волчье пальто, горностаевая шапка, беличий тулуп, заячье одеяло, торбасы, пыжиковые чулки, песцовые рукавицы и несколько медвежьих шкур для подстилки. Когда станешь надевать все это, так чувствуешь, как постепенно приобретаешь понемногу чего-то беличьего, заячьего, оленьего, козлового и медвежьего, а человеческое мало-помалу пропадает. Кухлянка и доха лишают употребления воли и предоставляют полную возможность только лежать. В пыжиковых чулках и торбасах ног вместе сдвинуть нельзя, а когда наденешь двойную меховую шапку, или, по-здешнему, малахай, то мысли начинают вязаться ленивее в голове и одна за другою гаснут. Еще бы что-нибудь прибавить, так, кажется, над вами того и гляди совершится какая-нибудь любопытная метаморфоза.
Все это надевается в защиту от сорокаградусного мороза. «Сорок градусов! — повторил я, — у нас когда и двадцать случится, так по городу только и разговора, что о погоде: забудут всякие и политические и литературные новости». — «У вас двадцать хуже наших сорока», — сказал один, бывавший за Уральским хребтом. «Это отчего?» — «От ветра: там при пятнадцати градусах да ветер, так и нехорошо; а здесь в сорок ничто не шелохнется: ни движения, ни звука в воздухе; над землей лежит густая мгла; солнце кровавое, без лучей, покажется часа на четыре, не разгонит тумана и скроется». — «Ну а вы что?» — «А мы — ничего, хорошо; только дышать почти нельзя: режет грудь». — «Вы что делаете в эти морозы?» — спросил я одну барыню. «Визиты, — говорит, — делаем». — «Что вы!..» — «Да как же? а в Рождество, в Новый год: родные есть, тетушка, бабушка, рассердятся, пожалуй, как не приедешь».
Впрочем, здесь, как я увидел после, и барыня, и кучер, и лошадь — все визиты делают. Барыню вводят в гостиную, кучера в людскую, а лошадь в сарай.
«В чем же вы ездите, в дохе и в малахае?» — спросил я ее. «Нет, в шляпках, в салопах». — «Конечно, не в таких салопах, которые носят барыни в Петербурге и которые похожи на конфектные бумажки, так что не слыхать, есть ли что на плечах или нет! Верно, здесь кроют их байкой или сукном?»
А оказалось, что в таких же: «Материей, — говорит, — крыты».
Несмотря, однако ж, на продолжительность зимы, на лютость стужи, как все шевелится здесь, в краю! Я теперь живой, заезжий свидетель того химически-исторического процесса, в котором пустыни превращаются в жилые места, дикари возводятся в чин человека, религия и цивилизация борются с дикостью и вызывают к жизни спящие силы. Изменяется вид и форма самой почвы, смягчается стужа, из земли извлекается теплота и растительность — словом, творится то же, что творится, по словам Гумбольдта, с материками и островами посредством тайных сил природы. Кто же, спросят, этот титан, который ворочает и сушей и водой? кто меняет почву и климат? Титанов много, целый легион; и все тут замешаны, в этой лаборатории: дворяне, духовные, купцы, поселяне — все призваны к труду и работают неутомимо. И когда совсем готовый, населенный и просвещенный край, некогда темный, неизвестный, предстанет перед изумленным человечеством, требуя себе имени и прав, пусть тогда допрашивается история о тех, кто воздвиг это здание, и так же не допытается, как не допыталась, кто поставил пирамиды в пустыне. Сама же история добавит только, что это те же люди, которые в одном углу мира подали голос к уничтожению торговли черными, а в другом учили алеутов и курильцев жить и молиться — и вот они же создали, выдумали Сибирь, населили и просветили ее и теперь хотят возвратить Творцу плод от брошенного Им зерна. А создать Сибирь не так легко, как создать что-нибудь под благословенным небом...
А вот каким Якутск в 1780-м увидел француз Жан-Батист Бартелеми де Лессепс.
Комментарии